Офф: действие происходит примерно через два-три часа после ухода вора.
Пожалуй, реши кто перенести на бумагу события трех дней, произошедшие с эльфом, прочитавший бы это только посмеялся да махнул рукой, дескать, хватит завираться, быть такого не может!
И счастлив бы был он, в наивности своей полагая, что такого действительно не может быть.
Наверное, эльфу давно уже следовало задуматься – а не дурной ли все это сон? Не спит ли он, не мечется по постели, жмуря мутные от страха глаза и путая пальцами ни разу еще не крашенные белокурые пряди, сбивая одеяло и беспомощно стискивая пальцами край подушки? Задуматься и тут же оборвать тонкую ниточку надежды – все казалось слишком нереальным, слишком тяжелым для пятнадцатилетнего, по меркам людей, мальчишки, чтобы оказаться страшным сном, кошмаром, наполненным гротескными чудовищами.
Наверное, стоило задуматься и о том, не картинка ли это, изображенная с двух сторон круглого белого листа, подвешенного на две нитки – сожми их концы пальцами да начни крутить, и завертится, замелькает, сливаясь в единое целое, разбитый на две части рисунок: серая комната и сломанная кукла с голубыми глазами и искривленным в горькой усмешке ртом.
Да только картинка эта была порождением фантазии, зрительным обманом, красивым и по-своему завораживающим, а реальность, увы, таковой не являлась. Не было в ней ничего завораживающего, доброго и вечного – только грязь, слякоть и вечно серое адельское небо. Оно только и очаровывало, звало, манило – один шаг и все, и ты уже там, среди далеких холодных звезд и мягких тяжелых туч, ледяных и обжигающих ветров… Там не знали о «золотой середине», как не знали о ней и здесь.
Пожалуй, не стала бы лишней мысль «А какого черта я позволяю всему этому происходить со мной?!», но, вот жалость, сознание, в течение двух лет отключающееся по ночам под мерное «Шлюх-не-целуют», не могло до такого додуматься, не давая даже усомниться в том, что все это заслуженно, что именно так все и должно быть, только этого и достоин художник. А ласка и нежность, полученные прошедшей ночью, ни что иное, как случайность, недоразумение – этого не значилось в списке, совершенно случайно оно случилось. Всего один раз – больше подобного не повторится. Ни-ког-да.
В комнате вновь стоял зверский холод. Тонкое, на первый взгляд безжизненное тело лежало на полу, не сумев даже подтянуть коленки к груди, в попытке согреться и хоть немного уменьшить боль. Непослушные пальцы неловко сжались, будто бы цепляясь за что-то; с приоткрытых искусанных губ срывалось тихое, почти неслышное дыхание – не прислушаешься, даже не услышишь: дышать трудно, больно и совсем не хочется. Но и прекращать вдыхать-выдыхать не хочется тоже.
Не только дышать, определяться тоже трудно, и в результате болтаешься, будто бы подвешенный на нитках – ни вверх, ни вниз, муторно и страшно шагнуть в одну из сторон. Страшно выбрать, решить, затушить, накрыв перепачканной в краске ладонью лепесток свечи, освещающей темную спальню и красиво отражающейся в серых глазах. И страшно, невыносимо страшно поднести новую свечу, перекидывая огонек с огарка на целый фитилек, потому что не знаешь: а что будет дальше? Что еще будет дальше?
Боишься. Вернее, боялся бы, если б мог. Если бы только мог сделать хоть что-то – двинуть рукой, перекатиться на спину, закрыть глаза…
Светло-синие очи вовсе не выглядят стеклянными или мертвыми – на дне еще плещется жизнь, как давешний огонек, но так трепетно, так хрупко, как любимый художником хрусталь – прозрачный, чистый и ломкий; сожми только стенки бокала или разожми пальцы – и мириады осколков, звонких и сверкающих, переливающихся в неверном свете.
На низком столике рядом с диваном стоят две нетронутые кружки с сидром – вернее, одна из них лежит, опрокинутая на столешницу, а напиток мерно, тягуче капает на пол.
Нежную кожу бедер, которые словно в насмешке затянуты в черную ткань штанов, неприятно стягивает, и от этого мерзкого чувства хочется отмыться, оттирать до боли, до покраснения, до крови… хотелось бы, но сейчас не хочется ничего не видеть, не слышать, не думать.
Сам Пес толком не знал, с чего вдруг так произошло.
Просто в какой-то момент что-то дернулось, завлекло, застило глаза алой дымкой – и вся злость на подругу, не принимающую его чувства, на этого менестреля, который и то интересовал рыжую больше, чем он, Кейр, проведший с ней большую часть и своей, и ее жизни, вылилась на неповинного ни в чем художника, которому не повезло оказаться не в том месте и не в то время.
Эти ясные голубые глаза, в которых мелькнуло что-то до боли нежное, трепетное, стоило случайно лишь обронить имя менестреля, извиняясь. Эти белокурые волосы, чуть вьющиеся и взъерошенные, доходящие до середины шеи – тонкой, белой, с алеющим следом. Хрупкое неземное создание с больно колющей нежностью во взоре, предназначенной другому, просто попало под горячую руку.
Сам себе не смог объяснить, зачем позволил этому произойти.
Ведь видел и думал не о той, из-за которой срывал злость на мальчишке. Не стоял перед глазами любимый образ: не было густых рыжих волос, разметавшихся по плечам и стянутых в небрежный хвост, не было ведьминских зеленых глаз, разочарование в которых страшило куда сильнее, нежели злость графа, не было насмешливо-добродушной улыбки тонких губ и изящной простоты движений и легкости походки.
Но в комнате по-прежнему было холодно. С бешеной скоростью вертелся белый кружок, смешивая фон и куклу в одно. Иногда замирал, и тогда казалось, что оба они – и надломленная кукла, и серый тусклый цвет, - существуют только раздельно. Но в следующую секунду круговерть возобновлялась, и никто уже не мог определить, где заканчивается одно, а где начинается другое.
Зрительный обман пугал бы не так сильно, будь он всего лишь игрой воображения, темного света и светлой тени.